Ведь это чего — пришел в Караш к попу: «Вот, — говорит, — ты, батюшка, грамотей, напиши письмо царю». А поп ему: «Что ты, царю писать?.. Кто ты такой?.. Нешто знатный…» А тот говорит: «Нет, я никакой, а вот пиши, потому я, — говорит, — тожа его подданный, пиши ему — пошто войну ведет, потому што его обманывают все… Пущай, — говорит, — приезжает, дак я покажу, сколько земли порожней — и счету нет. На кой ему чужая земля нужна, когда со своей не управишься… вот на етой-то животине, што у меня, што напашешь?.. У меня сын был, а теперь, — говорит, — чужую землю забирать пошел…» Этакий человек, возьми его. Ну, опять сажали. Посидит — отпустят.
***
Мне 15 лет. На экзамене рисования в Училище живописи, ваяния и зодчества в Москве на Мясницкой я получил похвалу от преподавателей с правом выбрать себе профессора и поступить к нему в мастерскую. Пришел домой и говорю матери:
– Вот какая история: если я поступлю к П. С. Сорокину, там у него все иконы пишут, а у В. Г. Перова – жанр; вот приятель моего брата Сергея, Яковлев, пишет такие страшные картины – замерзший художник, градобой, волки едят женщину, грабитель, – а мне бы хотелось к Алексею Кондратьевичу Саврасову. Я только издали его видел. Это он написал «Грачи прилетели». Он такой большой, и у него добрые глаза. Мама, – говорю я, – я не хочу быть архитектором, это так скучно. Пойду к Саврасову. Ты не сердись.
– Как хочешь, учись, у кого вздумаешь, – ответила мать просто.
***
Алексей-то Кондратьевич Саврасов, какой художник. Какой! Такого и нет, и за границей мало. И что ж? Ну, рубль в кармане, мало кому нужно. … Норовят, ведь, задаром купить. И раму такую золотую.
***
Я вспомнил 1883 год. Был великий пост. Таяли снега на крышах, и из мастерской прекрасного художника Алексея Кондратьевича Саврасова, нашего профессора, в окна были видны посинелые леса, Сокольники, Большой бор, который далеко лежал на горизонте. В весеннем солнце блестели вдали подмосковные церковки и большие дома казенных зданий — учебных заведений, института, казарм. Весна, ростепель. Вид на Мясницкую улицу, церковь Фрола и Лавра, по улице едут извозчики, одни на санях, а уже есть и на колесах; дворники кирками бьют заледенелые глыбы на мостовых. У меня и у Левитана, учеников Саврасова, — длинные сапоги. Сапоги у нас, чтобы ходить за город, под Москву, в природу, писать этюды с натуры. А в природе под Москвой прямо чудеса весной: Москва-река, ледоход. Разлилась река, прилетели грачи, кричат по садам монастырским. Жаворонки поют в выси весеннего неба. Панин луг, Останкино, Сокольники, Новая деревня, Перерва, Петровско-Разумовское, Кунцево, Кусково, и сколько их, мест неизъяснимой красоты...
— Сегодня пойдем в Сокольники, — говорю Левитану.
Маленький ящичек с красками берем в карман. Писать этюды весны.
***
Окно открыто, я слышу трепет и шум листьев. Какой главный шум? Как добро проснулось на душе, и что же — как много осталось разных звуков во мне, как много того, что я люблю.
Только искусство делает из человека человека.
Константин Коровин
1892 г.
***
Весна, 1904 г.
Антон Павлович собирался ехать в Москву. Я не советовал ему делать этого – он выглядел совсем больным и сипло кашлял. За обедом он говорил мне:
– Отчего вы не пьете вино?.. Если бы я был здоров, я бы пил… Я так люблю вино…
На всем лежала печать болезни и грусти.
Я сказал ему, что хочу купить в Крыму маленький кусочек земли и построить себе здесь мастерскую, но не в Ялте, а где-нибудь около.
– Маша, – сказал он сестре, – знаешь что, отдадим ему свой участок… Хотите, в Гурзуфе, у самых скал… Я там жил два года, у самого моря… Слушай, Маша, я подарю эту землю Константину Алексеевичу… Хотите?.. Только там очень море шумит, «вечно»… Хотите? И там есть маленький домик. Я буду рад, что вы возьмете его…
Я поблагодарил Антона Павловича, но и я у самого моря не смог бы жить – я не люблю спать так близко от него, и у меня всегда сердцебиение…
Это была последняя моя встреча с А. П. Чеховым.
После я жил в Гурзуфе и построил себе там мастерскую. И из окна моего был виден домик у скалы, где когда-то жил Антон Павлович. Этот домик я часто воспроизводил в своих картинах. Розы… и на фоне моря интимно выделялся домик Антона Павловича. Он давал настроение далекого края, и море шумело около бедного домика, где жила душа великого писателя, плохо понятого своим временем.
***
— Нельзя же говорить, что у меня нет убеждений, — говорил другой, — я даже не понимаю, как это можно не иметь убеждений… — У меня нет убеждений, — отвечал Антон Павлович. — Вы говорите, что вы человек без убеждений… Как же можно написать произведение без идеи? У вас нет идей?.. — Нет ни идей, ни убеждений… — ответил Чехов. Странно спорили эти студенты. Они были, очевидно, недовольны Антоном Павловичем. Было видно, что он не отвечал какой-то дидактике их направления, их идейному и поучительному толку. Они хотели управлять, поучать, руководить, влиять. Они знали все — все понимали.
***
Есть на свете черт, который называется — непонимание. Русское наше общество живет в кармане у этого черта. Такой закон, или, вернее, норов общественности
***
Мне всегда казалось и в России, что, несмотря на любовь к театру, у нас не любили искусства, а увлекались всегда тенденциозностью.
***
Странно, что в богатейшей России великий Мусоргский был никому не нужен и продал «Хованщину» за 25 руб. Тертию Филиппову. А гениальный Врубель отдавал дивные рисунки в Киеве за плохой завтрак в ресторане
***
В России — в нашей прежней России — было одно странное явление. Это было — как бы сказать? — какое-то особое «общественное мнение». Я его слышал постоянно — этот торжествующий голос «общественного мнения», и он казался мне голосом какого-то маленького и противного человечка за забором… Жил человечек где-то там, за забором, и таким уверенным голоском коротко и определенно говорил свое мнение, а за ним, как попугаи, повторяли все, и начинали кричать газеты.
Эта российская странность была поистине особенная и отвратительная.
***
Первый балет, для которого мы работали костюмы и декорации, был "Дон Кихот". Удивительно, что, несмотря на вопль газет, "декадентство на образцовой сцене", балет шел при полных сборах. Артисты не желали надевать мои костюмы, рвали их. Я ввел новые фасоны пачек, вместо тех, которые были ранее, похожие на абажуры для ламп. Пресса, газеты с остервенением ругали меня: "декадентство". ... В декорационной мастерской, где я писал декорации, я увидел, что холст, на котором я писал клеевой краской, не сох и темные пятна не пропадали. Я не понимал, в чем дело. И получил анонимное письмо, в котором безграмотно мне кто-то писал, что маляры-рабочие кладут в краски соль, которая не дает краскам сохнуть. ... Я купил себе револьвер и большую кобуру и писал декорации с револьвером на поясе. К удивлению, это произвело впечатление
***
Среди художников и артистов я видел какую-то одну особенную черту ловкачества. Когда кого-либо хвалили или восторгались его созданием, то всегда находились люди, которые тут же говорили: "Жаль, пьет". Или: "Он мот", или вообще: "Знаете, ведет себя невозможно". Огромную зависть вызывал М. А. Врубель своим настоящим гениальным талантом. Он был злобно гоним. Его великий талант травили и поносили и звали темные силы непонимания его растоптать, уничтожить и не дать ему жить. Пресса отличалась в первых рядах этого странного гонения совершенно не повинного ни в чем человека. М. А. Врубель, чистейший из людей, кротко сносил все удары судьбы и терпел от злобы и невежества всю свою жизнь. Врубель был беден и голодал - голодал среди окружающего богатства. В моей жизни великое счастье - встреча и жизнь с этим замечательным человеком возвышенной души и чистого сердцем, с человеком просвещенным, светлого ума. Это был один из самых просвещенных людей, которых я знал. Врубель ни разу не сказал о том, что не так, что не интересно. Он видел то, что только значительно и высоко.
***
В России у меня было много встреч с разными людьми, и огромное число их были — спорщики. Эти люди <...> были всегда в приподнятом настроении. И стоило завести при них разговор, как они тотчас же вступали в спор. Новая пьеса, музыка, литература, картина — все вызывало в них отклик, все волновало. Эти люди тонули в заботах и беспокойстве: артист не так играет в театре, музыка не та — не годится; художник не так пишет картины — всё декаденты; политика — не та, правительство никуда не годится, все не так… У этих людей от споров рты делались с годами как ящики — губастые.
***
Неужели будет так постоянно, что благая энергия труда для культуры, что рабочие будут строить, а потом разрушать? А так ведь есть на самом деле. И вот что сейчас происходит. И это только у людей. Во время русской смуты я слышал от солдат и вооружённых рабочих одну и ту же фразу: «Бей, все ломай. Потом еще лучше построим!»
***
Никто ни за что не хотел думать и брать всерьёз, что я художник и что пишу картины. А что это так, а делаю я это просто для дурачества. В мастерскую мою в деревне приходили разные люди со станции, она была в трёх вёрстах от меня. И вот приходили и считали меня за что-то другое, не за художника, а за какую-то власть. Приходили с просьбой помочь в деле о незаконном взятии сарая или что у одного выкопали из сада все яблони.
***
Левитан обвязывал себе голову мокрым полотенцем с холодной водой, говорил: «Я крокодил. Что я делаю — я гасну». В каждой работе художник держит как бы экзамен: он готов отвечать, он должен победить, быть значительным — он ведь сам себя смотрит.
***
Меня все же удивляло это странное требование одинаковости — сюжетности. Я помню, что один товарищ по Школе, художник Яковлев, был очень задумчив, печален, вроде как болен меланхолией. Мы зашли его навестить. Бедный Яковлев сидел на диване в большой грусти. Мы допытывались, что с ним случилось. «Сюжеты все вышли»,— отвечал он нам со вздохом отчаяния.
***
Был один курьезный отзыв, забыл в какой газете в Париже, где авторы говорили, что в русском художнике они хотели бы видеть особенности азиата, но в Коровине его нет, так как он похож на европейца. Я подумал: «Вот еще горе».
***
Весь русский бунт был против власти, людей распоряжающихся, начальствующих, но бунтующие люди были полны любоначалия; такого начальствующего тона, такой надменности я никогда не слыхал и не видал в другое время. Это было какое-то сладострастие начальствовать и только начальствовать.
***
Врубель про Шаляпина сказал Савве Ивановичу что он скучный человек и ему очень тяжелы его разговоры: «Он все что-то говорит - так похоже, как говорит плохая прислуга, всегда обиженная на своих господ»
Комментарии (0)