Тынянов вернулся из заграницы со страшно возросшим чувством исторического своего значения. Трудно говорить с такими людьми: каждая фраза у них – афоризм, садись и записывай «для истории литературы». Рассчитанные движения, театральный жест и совершенно болезненный эгоцентризм. О себе, о своих книгах, статьях – больше ни о чем. Как только разговор коснулся постороннего – обиженная гримаса.
Н. Заболоцкий выпустил у нас <в Издательстве писателей в Ленинграде> первую книгу стихов. Протеже Инст<итута> ист<ории> искусств. Из породы крепкозубых – перегрызет всякому горло. Коля Тихонов сжался кошкой. Заболоцкий ходит букой в очках. Выкидыш Хлебникова. Очень уж хитер. Стилизует под Одоевского купца Поликарпова. У Леонова, впрочем, хуже.
Читал К. Вагинова «Труды и дни Свистонова». Хорошо и жутко. Стилистический и композиционный предшественник его – Л. Добычин(«Встречи с Лиз»).
Сегодня записка от Тинякова, в которой он называет меня «талантом без гения» и себя – «гением без таланта» и попрекает меня тем, что я вчера отказал ему в… двух рублях (у меня не было денег). Чувство превосходства, с которым он смотрит на людей, особенно с тех пор, как начал собирать на Литейном милостыню, возросло в нем до совершенного цинизма. Мы все перед ним виноваты. Он же безгрешен и пьяным укором бродит по Литейному с протянутой рукой.
Письмо Луначарскому с просьбой помочь М. Бахтину, приговорённому к ссылке на Север. Писал без малейшей надежды на успех.
Вчера познакомился с московскими конструктивистами. Отталкивающее впечатление производит Луговской – физически жуткое создание. Замечательно, что он понравился... Лавреневу! Адуев –- куплетист, Инбер – ступенькой выше Адуева, как мюзик-холл выше цирка. Почему все это называется конструктивизмом? – –
С величайшей ненавистью просматривал новые книжки Виктора Шкловского. Напрасно мы его печатаем. Я ни разу не возражал против его предложений, сначала – по своему «беспристрастию», потом из брезгливости. Теперь я не хочу скрывать своего отвращения к этому болтуну и истерическому себялюбцу. «Литературная» его деятельность стала лавчонкой самохвальства. – –
Сегодня утром телеграмма – застрелился Маяковский.Вечером я еду в Москву (выступления на литер<атурных> вечерах). Здесь меня уполномочивают участвовать в похоронах М<аяковского> от лица Союза и Федерации. – Звонок от Стенича (!), который думает, что я, почему-то, должен куда-то идти, о чем-то говорить и проч<ее> – «Вы наша совесть! Должен же бытьположен предел измывательствам!» Какая чепуха! И почему я? Если бы застрелился я, Маяковский не ударил бы пальцем о палец. Такие, как он, – враги по гроб-доски, умеют быть врагами. Если бы я горел, он оставил бы меня в огне, по-тому что я – противник Лефа...
***
Читаю Чехова. У него была открытая жизнь. Литература, театр смешивались им с домом, с дачами, он не смущался самых крошечных дел и не страшился очень больших.
Долг художника нисколько не мешал ему исполнять долг домохозяина, - докторские, садовничьи, семейные интересы не стесняли его, а с событиями общественно-политическими и делами «большой» литературы он обходился так же легко, как с домашними вещами: если они мешали, он переставал обращать на них внимание, не впускал их к себе через порог. Ему казалось важным, чтобы на перепавшую неожиданно, за какую-нибудь работу, тысчонку были куплены бумаги Кредитного Общества и чтобы сестра не наклеивала на бандероли марки дороже 2-копеечного достоинства.
И в то же время он мечтал о настоящем счастье для людей, о столицах, о могучих талантах, о том, как построить человеческую жизнь для крестьян. За 44 года он сделал так много и вобрал в себя такое обилие душевных богатств, что кажется - он прожил жизнь Вольтера.
Я почти всегда испытываю перед ним стыд. Я не чувствую себя виноватым, но мне неловко. Я какой-то полунастоящий перед ним, либо вовсе ненастоящий.
Может быть не "я", а "мы"...
Общительность, которая мне была очень свойственна смолоду, мной теперь утеряла. Я лучше всего чувствую себя, когда совсем один, и люблю заползать в щель, под половицу. Писем я боюсь, телефон меня бросает в трепет - я подскакиваю, когда слышу в передней звонок.
Странно. На дачах живут по соседству писатели, ко многим из которых я расположен. Есть и такие, кого я люблю и с кем дружил долгие годы. Но мы не общаемся. Я тягощусь пойти к кому-нибудь, даже если меня очень зовут, и уже не помню, когда ходил к кому-нибудь незваным. Дом стал замкнутым, как я сам.
И хотя, через все преграды и замки, ко мне проникают люди, я всегда испытываю страх от того, что им что-нибудь от меня надо, что они являются по делу, а не по зову сердца, не по желанию простого общения. Потому что и они стесняются своей личной, частной, обыкновенной жизни, прячут ее и предпочитают о ней помолчать..."
***
Самое трудное в литературе художественной - изображение дураков. Это, вероятно, потому, что хотя они нередко очень глубоко чувствуют, эту способность за ними не хочется признать.
Хочется, чтобы большому чувству сопутствовал ум: жалко его отдавать дураку. Но если нет полного убеждения, что например, круглый дурак может быть глубоко несчастен, то трудно изобразить его несчастье убедительно…
***
Л. Толстой, когда он, еще думая о «Декабристах», начал "1805-й год", написал о себе, что чувствует себя «писателем всеми силами своей души...».
Почему, при глубоком убеждении в своей художественной зрелости, я эти годы не являюсь писателем всеми силами души? Что мешает?
Прежде всего привычка отвлекаться от своего труда делами «общественности» (а чаще - иллюзией таких дел). Боязнь, что если я отойду от этих дел, мне это отомстится. Дальше - старание отвечать услугой на всякую просьбу, либо по зову совести, либо по внедренному воспитанием навыку вести себя «комильфо».
Не наговариваю ли я на себя? Не проще ли, не грубее ли все это? Не матушка ли лень широкой, толстой своей задницей расселась на моей дороге?
Нет. Не было за эти годы дня, чтобы спала моя душа и чтобы не хотела голова вертеть своими жерновами. Но вывернуть просто так все, что творится во мне, на бумагу - не умею и не могу. Есть блюда, которые должны долго готовиться, прежде чем поспеют к столу.
Не все силы души созрели. А гадать - почему? - бесполезно.
***
Не сомневаюсь: знание мое заграницы, которому уже пошел пятый десяток лет, помогло (и помогает сейчас особенно) видеть и понимать Россию и русских.
Теперь, приезжая на Запад, я всегда вижу его как старого знакомого, в котором от времени произошли маленькие перемены, и не испытываю удивления новичка перед «ихней» жизнью. Возвращаясь же домой, не поражаюсь разницей (как было дважды: в Москве в 1918-м и в Ленинграде в 1928-м), но зато острее примечаю и как бы историчнее объясняю себе наши особенности. Это помогает отыскивать в людях присущие им «странности» (в буквальном значении - как свойственное стране) и вносить в характеры коренные черты нашего человека.
Тот, кто не бывал на чужбине и не живал за рубежом подолгу, не вживался в чужих, настолько привыкает к своим, что в обыкновенности всего своего не отличает первостепенно-важного от несущественного. Работа такого писателя над созданием национальных характеров, картин, событий etc. чаще всего бесплодна.
Он создает «ограниченно годные» (в художественном отношении) произведения.
Все большие писатели знали заграницу и потому глубже понимали себя и свой народ, сильнее воспроизводили свою нацию в искусстве. Они воспринимали мир в сравнении и были именно вследствие этого вполне национальными писателями.
Так было от Ломоносова, Карамзина до Толстого, Чехова. Тургенев, Гончаров, Достоевский вскрывали русского человека тем ланцетом, который пригоден и нужен для вскрытия человека вообще - всякого человека, - и потому их Россия воспринимается всем миром как часть мира - составная часть целого.
Писатели "местного значения" остаются ими, потому что их видение мира локально, оторвано от целого.
Пушкин, никогда не бывавший за границей, - исключение. Но он готов был отдать что угодно за то, чтобы побывать и пожить за границей, и, значит, глубочайше знал, сколь это необходимо. К тому же он восполнил блестящим воспитанием, образованием и литературным знанием Запада и Востока все, чего не хватало ему по злой воле Николая с Бенкендорфом и Аракчеевым. Что еще было бы, когда б он разглядел Россию из-за рубежа!.."
Из дневников Федина, 1928-1960
Комментарии (0)