1925 год. "Есенин после двух-трех стаканов завел разговор о том, что Ионов его обобрал, купил за 600 рб. полное собрание. Ионов, охмелевши, вспылил. «Дубина ты!» - кричал Есенину и приказывал своему помощнику: «Знаешь, где расторгнуть договор?» - и, для страху, записывал это в книжку. Есенин струхнул и стал униженно замаливать грех. Ионов все время покрикивал на него: «Дубина», - а он, улыбаясь, оправдывался, сводя все-таки разговор на то, что ему мало Ионов платит. «Ваше бы дело только торговать, вы как на рынке», - сказала ему жена Ионова.
Подвыпив, Есенин мне жаловался: «Не могу я, уеду из России, сил нет, очень меня притесняют. Денег не дают» и т. д. Жалкое зрелище.
Его вообще как-то третируют. (...) Печальна судьба этого человека. Дарование огромное, но гибнет безвозвратно, если не погиб. Ни культуры, ни самоуважения, ни своей среды, ни объем взгляда на жизнь. Неудивительно, что пьет мертвецки. В пьяном виде стеклом вскрыл себе жилы по левой руке и не давался, когда хотели перевязать рану. Шрам остался ужасный, - он поэтому носит на руке шелковую повязку. Но стихи все еще хороши. Сколько в них ощущения гибели, развала, разгрома. Деревня никогда еще не говорила таким поэтическим языком. Но его жалко.
1931 год. Это поразительно, как быстро забыли Маяковского. Года еще нет, - а он позабыт, как будто его и не существовало. Был он, нет его - не все ли равно. Несколько человек вьются около его «наследства», издают «академическое» собрание сочинений в двадцати, что ли, томах, но то, что эти люди - Брики, какой-то Катанян, человек «внелитературный», Авербах, никогда не бывший близким Маяковскому и вообще в литературе - лихой налетчик, - эта возня не кажется чем-то серьезно литературным. Брики-то, ясно: вступают в права наследства и хотят высосать из наследства все, что можно, и даже больше того, что можно. Они считают себя вправе делать это: ведь именно им приходилось терпеть всю жизнь от Володи. Сейчас они вздохнули свободно, вольной грудью.
Маяковский ненавидел, когда с ним не соглашались. Пастернак был его давним «другом». Но лефы всячески поддерживали славу Пастернака. Им он нужен был как «леф». Но когда после моего столкновения с ЛЕФом Пастернак взял мою сторону — они его возненавидели. Помню вечер у Маяковского. Пьем глинтвейн. Говорим о литературе. Пастернак, как всегда, сбивчиво, путано, клочками выражает свои мысли. Он идет против Маяковского. Последний в упор, мрачно, потемневшими глазами смотрит в глаза Пастернака и сдерживает себя, чтобы не оборвать его. Желваки ходят под кожей около ушей. Не то презрение, не то ненависть, пренебрежение выдавливается на его лице. Когда Пастернак кончил, Маяковский с ледяным, уничтожающим спокойствием обращается к Брику:
- Ты что-нибудь понял, Ося? - Ничего не понял, - в тон ответил ему Брик.
Пастернак был уничтожен.
Но Пастернак был из тех немногих, кто настоящими слезами оплакивал Маяковского. Он любил его неподдельно.
Однажды, в Доме печати, в конце вечера, посвященного Есенину, Есенин с гармошкой стал петь свои частушки. После ряда удачных он вдруг, лихо растянув гармошку, так что она взвизгнула, сжал меха и, тряхнув головой, повышенным голосом залихватски прокричал:
Эх, сыпь, эх, жарь, Маяковский бездарь,-
и смотрел, смеясь, в глаза Маяковскому. Тот сидел во втором ряду. Позеленел, и желваки заходили под кожей на скулах.
Маяковский в редакции «Летописи», прочитав как-то стихи Натана Венгрова, которые тот назойливо совал в руки каждому, разбрасывал по столам, как бы «забывая» их, - сказал ему:
«Знаете, Венгров, - есть суслики. Их много, и они плодятся страшно. Есть и поэты, как суслики. Вот вы такой суслик».
Он говорил в глаза иногда страшно резкие вещи.
Горький объяснял его наглую манеру держаться его внутренней «застенчивостью». То же самое говорил А. Н. Тихонов. Меня это не убеждало. Застенчивости я никогда в нем не замечал. Страшная развязность, безбоязненность и необычайное желание быть в центре внимания. Голод его честолюбия был неутолим. Им двигало чаще всего именно честолюбие и славолюбие. Он был счастлив, когда гремели аплодисменты. Он мрачнел, делался черным, когда было обратное. Он не терпел конкурентов. Он требовал подчинения.
Маяковский приходил в редакцию «Нового мира», садился на конец стола и шумел, болтая ногой. Он приносил стихи и всегда хотел читать их. Я слушал с удовольствием, но ответа ему сразу не давал: в его способности читать была гипнотическая сила. Стихотворение, как бы плохо ни было, когда он сам читал его, казалось прекрасным. Его удивительный голос, его манера произносить слова, - все это очаровывало, пленяло. Нельзя было сопротивляться этому впечатлению. Но нередко после его ухода, когда стихотворение прочитывалось как рукопись, обнаруживалось, что оно бледно, «халтурно», плоско. После нескольких опытов я стал отказываться давать сразу ответ. Это ему очень не нравилось. Но он примирился.
Самолюбие его было огромно. Обиды он помнил и мстил. Я его обидел несколько раз, именно возвращая стихи. Ему это казалось недопустимым, но он мне ни разу об этом не сказал сам. Лишь однажды, по поводу Есенина, выразил это.
Я возвратил Есенину одну вещь. Есенин разбушевался и жаловался. На другой же день позвонил мне Маяковский. «Это правда, что вы вернули Есенину вещь?» - «Да». - «Да разве таким возвращают, Полонский, что вы. Надо было взять. Нельзя так». Но в голосе были странные нотки одобрения. Ему понравилось, что вещь была возвращена именно Есенину. Слава Есенина больно задевала Маяковского. Они ненавидели друг друга
Комментарии (0)